Главная/Библиотека/Вестник Московской митрополии/№5 за 2016 год/

Священник Илия Ничипоров. О книге Б.Зайцева «Афон»

 

Традиция изображения Афона в отечественной словесности формировалась в ХVIII–ХIХ вв. и находила воплощение в воспоминаниях паломников, очерковых произведениях (В.Григорович-Барский, Н.Благовещенский, К.Леонтьев, Н.Страхов и др.), а также в иноческой литературе о Святой Горекнигах Святогорца (иеросхимонаха Сергия (Веснина)), инока Парфения (Агеева), монаха Азарии (Попцова)1. Однако собственно художественное освоение этой темы открывается книгой «Афон» Бориса Константиновича Зайцева (1881–1972) – видного русского писателя Серебряного века и первой волны эмиграции.

В мае 1927 г. Зайцев совершил 17-дневное паломничество на Святую Гору. По его завершении из серии газетных публикаций сложилось целостное произведение, ставшее путевым дневником, историческим очерком, проникновенной исповедью автора, который «был на Афоне православным человеком и русским художником»2 и с трепетом ощутил здесь дух утраченной России.

Экспозиционные штрихи к описанию Афона, представшего «в своем вековом и благосклонном величии», передают особое состояние этого «острова молитвы», который «мало занят внешним» и в то же время свободен от жесткой противопоставленности окружающему миру, ибо не угроза, а любовь задавала тон в «тысячелетнем монашеском царстве». Библейские и литургические ассоциации возникают у повествователя при первом соприкосновении с афонским горным пейзажем, в котором он распознает нечто «ветхозаветно-грандиозное», прозревая на недосягаемой горной высоте образ «престола неба». Панорамное изображение афонского уклада, сердечное вживание в атмосферу монастырских покоев воскрешают в его памяти «образ давней, навсегда ушедшей Руси, что отводит к детству, быту и провинции» и сочетаются с первым вглядыванием в персонажный мир. Мелькнувший в начальной части силуэт «скромного монашка» художественно ассоциируется с собирательным, близким эмигрантской участи самого автора образом странника: «Я не запомнил его имени. Даже и внешность не удержалась. Один из тех безвестных и смиренных, каких много я встречал потом на Афоне, не имеющих куда преклонить главы, иногда всю жизнь проводящих в странничестве, иногда оседающих где-нибудь при скитах и келиях, на тяжелой работе и полуголодной жизни. Иногда живут они и совсем пустыннически в небольших каливах. Разные среди них бывают типыот бродяжки до подвижникаславящего в тишине Бога. Иные на самом Афоне полагают, что среди таких-то вот, в безвестности и внешнем бесславии, и живет слава Афона».

Изображение афонского монашеского бытия развивается как в обзорных, так и детализированных зарисовках Пантократора, Ватопеда, Андреевского скита, Пантелеимонова монастыря и особенно Старого Руссика – «колыбели русского монашества на Афоне», где, по ощущению автора, Византия уступала место «бедности и скромностикакого-нибудь среднерусского монастырька», где «с любопытством и доброжелательным удивлением глядели на нас русские серые глаза, простые лица полумонашеского, полукрестьянского общежития».

История и сегодняшний день монастыря св. Пантелеимона побуждают автора к раздумьям о надвременном смысле «облика Целителя и Утешителя-отрока, укрепленного в Восточной Церкви», к тому, чтобы в его изображении различить «звук величайшей мировой нежности», особенно внятный, по мысли Зайцева, русскому сердцу, которое «раскрывается на призыв кроткого Великомученика»: «Это преимущественнорусскийсвятой, как и Николай Мирликийский». Русский идеал тихой, кроткой, чуждой экстатическим проявлениям святости, который немногим ранее постигался писателем в личности преподобного СергияПреподобный Сергий Радонежский», 19253), воспринимается здесь как противовес разрушительным стихиям национальной истории: «Не потому ли он так привился у русских, что России более, чем какой-либо стране, при ее великих, но подчас слепых силах и страстях, ее великой иногда тьме икарамазовщине”, более чем кому-либо нужна целительная ложечка св. ПантелеймонаВ послереволюционных условиях, когда «нет России, и нет поддержки оттуда», эмигрантская среда русского Парижа, русской Сербии, откуда идут в афонские монахи, позволяет, как верится автору, этому идеалу святости не оскудеть до конца.

Глазами воцерковленного мирянина увидена в книге и литургическая жизнь Афона. Молитва за всенощным бдением в Андреевском скиту, во время которой на рассказчика «все взглянуло взором загадочного мира», помогает ему прочувствовать и передать отличие монастыря от приходского храма, поскольку «Церковь в миру окружена жизнью, ее столкновениями, драмами и печалями», а «здесь все ровнее, прохладнее, как бы отрешеннее», пропитано «воздухом предгорий», устремляющим к «вершинам духа». Вслушивание в читаемые за богослужением житийные и святоотеческие творения, проникновение в их богатый образный мир рождают в Зайцеве-писателе размышления о художественной силе этих текстов, воспринимаемых, однако, в монастыре в качестве «не возвышенной поэзии и перворазрядной литературы, нелирического воплясинайского игумена», а как «часть внутренней жизни, урок в битве за душу, за взращивание и воспитание высшего в человеке за счет низшего».

Посещение гробницы Андреевского скита, приоткрывающее опыт афонского восприятия смерти и напоминающее автору об описанных Святогорцем местных традициях погребения, приближает его к пониманию духовного идеала Афона, состоящего в «малозаметной, “невыдающейсяжизни в Боге и свете, настолько скромной, что точно бы она отклоняет от себя все сильно действующее на воображение: чудеса, видения, нетленность мощей». Глубоко принятая в сердце, афонская атмосфера прирастает у Зайцева автобиографическими ассоциациями, лирическими воспоминаниями о детстве, России, «родных лесах калужских», «голосах коренной русской речи», что уже первым рецензентам этой книги дало основание заметить, что «автор принес с собой на Афон смиренную готовность принять, не рассуждая, не сомневаясь, весь целиком, открывшийся ему особенный мирЕго Афон добрый и спокойный. Паломника всюду окружает и несет волна любовной ласковости»4.

Художническое мировидение открывает автору книги путь к постижению как важных сторон афонской жизни, так и сокровенных процессов, происходящих в душе, впитавшей атмосферу Святой Горы. Писатель чутко улавливает особый «эстетический ритм» взаимного обращения на Афоне, с мягкими, неспешными «манерами, движениями, речью, поклонами», врачующий даже на короткое время попавшего сюда мирянина и благоприятствующий «наибольшему расцвету лучших человеческих свойств». Переживший в молодости увлечение «жизнетворческими» концепциями Серебряного века, Зайцев интуитивно прозревает, как уединенное бытие в Боге приводит к тому, что «здесь самую жизнь обращают в священную поэму», земная обыденность претворяется в неустанное, приближающее к вечности молитвенное делание, ибо «когда все спят, здесь, на пустынном мысу, сотни людей предстоят Богу». В утонченно-ассоциативном восприятии Зайцева, образно соотносящего далекие исторические эпохи, опыт Афона знаменует христианское одухотворение многовекового пути человеческого рода, начиная с языческой древности, запечатленной в гомеровском эпосе: «Тишина, полдень. Слева Афон и горы, справа море с туманными, голубоватыми, тоже будто плывущими в зеркальности островами… 
И, быть может, в ясный день, в хорошую подзорную трубу я рассмотрел бы рыжие холмы тысячелетней Трои. Передают жебаснописцы”, что на горе Афон были видны условные огни греков под Троей, и Афонская вершина будто бы передавала их царице КлитемнестреТеплым кармином тронулЭосверхушку Святой Горы, церковку Преображения…»

Избранный Зайцевым путь образного вживания в духовный и природный мир Афона вызвал в эмигрантской религиозно-философской критике примечательные, хотя и не бесспорные соображения об этой книге как свидетельстве медленного, не всегда последовательного, но все же «возвращения всей культуры к Церкви»5. Притом, что «Зайцев полюбил Церковь, познал то, что в ней есть ключ к жизни, он чувствует тайну Церкви»6, все же паломник и художник, эти «две души афонского странника незримо борются между собою»7, а в Церкви автор «ищет прежде всего ее человеческую сторонутут ему все яснее и дороже»8.

Панорама бытия Святой Горы расширя-
ется у Зайцева в живописании самых разнооб-разных людских судеб, связанных с Афоном. 
В разделе «Святые Афона», художественно переосмысляя патериковый материал, автор рисует образы святых Петра и Афанасия Афонских – «воплотителя типа молчальников», жившего «вне» истории и ведшего разговор «только с Богом, морем, звездами», и «святого-деятеля», «гиганта исполинской силы», созидателя общинной жизни, «как бы Петра Великого Афона»; Иоанна Кукузелямонастырского пастуха, «христианского Орфея», «музыканта Господня», в чьем лице «Церковь благословила поэта и певца». В этих живых портретах, далеких от иконописной условности, антиномично соединились прошлое и настоящее афонской земли, история и вечность, человеческое творчество и Божественное Промышление. Укоренившееся здесь «отношение к святым, как к только что ушедшим», интуиция о том, что все «теперешнее еще полно ими», приоткрывают таинственную сопряженность их опыта, духовных устремлений и борений с жизнью предметного мира: промыслительная смерть св. Афанасия под рухнувшим куполом возводимого его трудами храма высветила «связь строителя со строением, его глубокое внедрение в земное творчество».

Участный художнический взор обращен в книге Зайцева и на непосредственных спутников и собеседников. Это и приоткрывшаяся повествователю история монастырского библиотекаря иеромонаха В., с его трудным, растянувшимся на годы уходом от мирской жизни, что отдаленно, по контрасту ассоциируется с «бегством» ТолстогоНо ему была помощь, а Толстой одинок, опутан до конца тоской, пленом постылой жизни»), и «драматургично» переданный спор афонского отшельника с прибывшим на Святую Гору доктором, который тщетно пытается связать монастырский ритм с политическими баталиями во внешнем мире. Это и многие другие, подчас кратковременные спутники и проводники, чьи черты навсегда слились в авторской памяти с духом Афона, его вековечными тайнами.

В прощальных описаниях Афонской горы зримое пространство расширяется до бесконечности, оживляет память о «глухих краях близ Сарова», напоенных «дальним гулом лесов», и, просвечиваясь «апокалипсическими сияниями», возвышает авторское воображение до молитвенного созерцания грани иного мира: 
«В своем грешном сердце уношу частицу света афонского, несу ее благоговейно, и, что бы ни случилось со мной в жизни, мне не забыть этого странствия и поклонения, как, верю, не погаснуть в ветрах мира самой искре. В час пустынный, пред звездами, морем, можно снять шляпу и, перекрестившись, вспомнить о живых и мертвых, кого почитал, любил, к кому был близок, вслух прочесть молитву Господню».

«Афон» Б.Зайцева явился художественным свидетельством о духовных поисках и прозрениях русской эмигрантской интеллигенции довоенной поры и одновременно выдающимся литературным памятником Святой Горе, ее древнему духовному укладу. Поистине «над этой книгой хорошо думается: о самом важном, о жизни, об истории, о вечности»9.


  1. См.: Вах К. Афон и русская литература ХIХ века // http://afonit.info/biblioteka/russkij-afon/afon-i-russkaya-literatura; Воропаева Е. «Афон» Бориса Зайцева // http://www.isihazm.ru/?id=824.
  2. Текст книги Б.Зайцева «Афон» цитируется по: http://www.isihazm.ru/?id=824.
  3. Свящ. Илия Ничипоров. Преподобный Сергий Радонежский в русской литературе ХХ века // Московские Епархиальные ведомости. 2013. №9–10. С. 95–97.
  4. Федотов Г. Борис Зайцев «Афон» // Современные записки. Париж, 1930. ХLI. С. 537, 539.
  5. Зеньковский В., прот. Религиозные темы в творчестве Б.К.Зайцева (к пятидесятилетию литературной деятельности) // Вестник РСХД. Париж, 1952. №1. С. 23–24.
  6. Там же. С. 22.
  7. Федотов Г. Указ. соч. С. 537.
  8. Зеньковский В., прот. Указ. соч. С. 22.
  9. Федотов Г. Указ. соч. С. 540.
Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.